А в Европе что-то назревает. Говорят, будет война, а тогда такая сутолока получится, что не дай Бог! Папа-Коля говорит уже о мировом большевизме. И если это время мы будем здесь, то несдобровать уж. Вообще, сейчас положение такое неопределенное, что вот-вот ждешь какой-то перемены. Ровно два года тому назад мы приехали в Сфаят. Тогда была такая же неопределенность. Но вот уже два года, и никакого перелома нет. Правда, многое выяснилось за это время, многое изменилось; но сущность та же, и эти годы только подтвердили ее. Несомненно, что в России никакого переворота не будет, а большевизм сам, мало-помалу, примет нормальные формы и, конечно, эти формы нас не вместят. Я уже решила, что года через три буду пробираться в Россию. А пока надо учиться, учиться, учиться.
8 февраля 1923. Четверг
После такого перерыва как-то и нехорошо приниматься за дневник. А между тем за это время произошло многое: было получено письмо от Лели, читала последний том Игоря Северянина,[258] распухли от холода руки и все время перевязаны; злюсь на Лисневского, много копаюсь в себе по этому поводу; прочла Бориса Зайцева «Дальний край»[259] — опять новые ощущения. Наконец, вчера была панихида по Колчаку, и опять старые переживания. И ведь ничто не проходит так, само по себе, каждое событие влечет за собой сложный ряд психологических переживаний. Наступил период какой-то апатии, ничего не хочется делать и по ночам думать не о чем. Начинаю создавать себе иллюзии, и все они так быстро разрушаются. Теперь как будто снова пробуждается трезвое сознание и трезвый взгляд.
Лелино письмо меня расстроило: у них и в среде той молодежи [260]— та же апатия к жизни, то же отсутствие идеалов, тот же материализм. Если сказать какому-нибудь кадету слово «идеал», так он только засмеется: «Пустой бред, теперь не время ими заниматься, идеалы вот до революции довели» и т. д. Я думаю, едва ли у многих осталось сознание чести и долга. Правда, с кем ты ни поговоришь откровенно, так у каждого оказывается в жизни глубокая трагедия. Зато и немногие перенесут будущее. А обвинять никого нельзя.
6 марта 1923. Вторник
С самой пятницы я лежала в постели: у меня был бронхит. За все эти дни я много, очень много передумала, но ровно ничего не придумала.
К обычным вопросам, волнующим меня, прибавился еще один: правда или неправда, что я люблю Лисневского? Серьезно, глубоко ли это, или так просто, самообман, развлечение скуки ради? За что любить-то его? Человек как человек, растяпа к тому ж, ухаживает за м<ада>м Калинович; с одной стороны, разыгрывает из себя страдальца, гонимого судьбой; с другой стороны — совсем мальчишка. Но почему я так волнуюсь, когда говорят о нем; почему его одного из всех я бы хотела сделать близким себе; хотела бы, чтобы он у нас часто бывал; может быть, сказать ему многое. Не знаю, как только к нему подойти. Если бы он сделал к этому шаг, я бы, кажется, простила ему все. Боже, как глупо, как все это глупо!
Сегодня я написала стихотворение «Чары ночи». Написала белыми стихами (надо же попробовать!). Посвящается оно Лисневскому, но уж на этот раз совсем втайне, не письменно. Теперь-то я уж не попадусь впросак! Пока кончаю. Надо заниматься. Вечером опять примусь, многое написать хочется.
Вечер. Ну что я буду с собой делать? Люблю и все тут. А может, это и не так? Может быть, я все это так только выдумала? И почему именно его? Неужели из всех кадет никого нет получше его? Ну да это пустой вопрос. Только бы теперь познакомиться с ним поближе. Да как привлечь его к себе? Я ведь не м<ада>м Калинович, не хорошенькая, не изящная и нет во мне такой развязности и веселости; а он, как не напускает меланхолию, а все-таки совсем еще мальчишка и любит повеселиться. Смешной он какой-то: самый маленький в роте, и зовут его кадеты: «Николай Николаевич» — в насмешку, конечно; и обращаются с ним как со своим соратником, а не как со старшим кадетом. Да и ему, по-видимому, интереснее бывать с 6-ой ротой. А мне в нем что-то нравится. А все-таки влюбляться — совсем глупо. Не нравится мне только то, что на последнем вечере он ни разу не танцевал со мной и все бегал за м<ада>м Калинович. Этого я ему, конечно, никогда не прощу. Это я-то? Ох, как смешно! Я на какие штуки пустилась. Еще мне очень не нравится, что он страшный консерватор; конечно, монархического толка. Хотя я уверена, даже не сомневаюсь, что это у него, как у всех кадет, просто напускное, непродуманное… А все-таки, в смешное положение я попалась. Пожалуй, это отразится на моих занятиях.
7 марта 1923. Среда
4-я рота волнуется. Происходит в ней что-то странное. Недавно они «обложили» одного корабельного гардемарина, своего отделенного начальника — Стрекаловского. Этот Стрекаловский — один из обычных идиотов Морского Корпуса. Сыплются у них винтовки и карцеры[261] так, что не хватает времени для занятий. Серьезно. Завали шин предлагал на Совете сократить число уроков, так как кадетам некогда стоять под винтовкой, и наказания задерживаются по неделям! Еще Стрекаловский говорил в роте, что морякам образования не надо, а надо только военный лоск. Отношение к кадетам начальства, особенно мичманов, скверное; и вот у них накипело, и они не выдержали. Когда вечером Стрекаловский пришел в роту, то его встретили свистками и руганью. Он начал говорить, ею заглушили. Он вышел, и вслед ему посыпались куски мыла, табак, танки и т. д. Это, конечно, дело семейное, официально об этом никто не знает, но последствия чувствуются: чуть ли не полроты или под арестом, или под винтовкой. Наказания сыплются за каждую мелочь. Напр<имер>, один кадет рассказал об этом Матвееву и попал под арест; другой, Зубович, после молитвы, когда один из их мичманов не сказал роте обычного: «Спокойной ночи», сказал: «И этот обиделся», получил неимоверное число винтовки «за мещанское выражение», как записано в журнале. Многие кадеты из мещан, в том числе Зубович, страшно оскорбились этим и подали докладные записки об увольнении. За ротой установлена страшная слежка. Сам ротный командир Брискорн ходит подслушивать под окнами речи, и по Сфаяту бегает контролировать, где и кто из кадет был, зачем, в котором часу и надолго ли. Кадеты негодуют, страшно взволнованы, забросили занятия. Только об этом и говорят. Что-то мне кажется, что это не ограничится только одной 4-ой ротой.
А на эскадре произошел недавно такой случай: была продана французам канонерная лодка «Грозный».[262] Русским было поручено отвести ее в Ферривиль.[263] Тогда два мичмана из чувства патриотизма (или просто по глупости) по дороге, даже не выходя из озера, в канале открыли какой-то люк и потопили ее. Правда, она только кормой села на мель, а нос торчал над водой, но «подвиг» был совершен. Для того чтобы вытащить, понадобилось тысяч пятьдесят, и это будет вычтено из русских денег. Оба мичмана преданы суду. А сегодня был приказ Беренса, что, мол, патриотизм вовсе не в том заключается, чтобы проданные корабли топить. Должно быть, эти господа эскадренные из такого же патриотизма, когда продавали «Добычу», испортили в ней машины и содрали все, что только возможно, вплоть до зеркал, умывальников и даже бархата на обивке![264]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});